Стоик в дезабилье: Теодор Драйзер поведал о своей бурной личной жизни
Размышления американского классика о его женщинах
Впервые опубликованные отдельной книжкой воспоминания американского классика Теодора Драйзера о его многочисленных возлюбленных позволяют взглянуть с новой стороны на автора «Сестры Керри», «Американской трагедии», «Трилогии желания», а также пламенных публицистических статей в защиту угнетенного пролетариата. В романе «Это безумие» автор столь же искренне и горячо защищает право привлекательного мужчины не слишком сковывать себя такой фальшивой условностью прогнившего буржуазного общества, как моногамия. Критик Лидия Маслова представляет книгу недели, специально для «Известий».
Теодор Драйзер
«Это безумие»
Москва: Издательство АСТ, 2024. — перевод с английского А. Ливерганта — 224 с.
В предисловии Драйзер анонсирует «три этюда» о трех «влюбленных женщинах» — Аглае, Элизабет и Сидонии, однако в книге гораздо больше женских персонажей. Кроме трех центральных «прим», вокруг известного писателя приплясывает кордебалет красоток рангом пониже, с которыми просто весело и приятно проводить время, расслабляясь после изнурительного писательского труда: «Каждые два-три месяца у меня появлялась очередная Вильма или кто-то вроде нее — веселая, разбитная, уверенная в себе, независимая; появлялась на вечеринке или на званом обеде, обращала на себя внимание бурным темпераментом, броскими нарядами, ладной фигурой. А ведь имелись еще и другие, те, что были у меня до нее. <…> Все вместе они составляли тот развеселый круг, в котором я вращался, встав из-за письменного стола, за которым ежедневно просиживал много часов».
На обложке русского издания «Этого безумия» изображены какие-то развеселые танцульки в духе Ивлина Во, и элементы гламурного угара «ревущих 20-х» в книге действительно присутствуют, хотя действие начинается еще до Первой мировой. Главный хронологический ориентир тут — 1913 год, когда только что закончивший «Финансиста» 42-летний Драйзер приезжает из Нью-Йорка в Чикаго и мгновенно пленяет 19-летнюю начинающую актрису Сидонию. Ее внешность, как и облик ее предшественниц, изображена в самых комплиментарных красках: «Больше всего мне запомнилась не ее плавная, ритмичная походка, а энергия, порывистость молодости, легкость, жизнерадостность. От Андромахи у нее ничего не осталось, сейчас от нее веяло молодостью, она была красива и уверена в себе. В то же время было в ней что-то арабское, мне неведомое». Однако подобные описания оставляют двойственное впечатление: чем больше Драйзер нахваливает стати (а главное — молодость) своих дам, тем сильнее ощущение, что он больше любуется не ими, а самим собой — обладателем безупречного вкуса и кумиром первых красавиц Вселенной.
Можно предположить, что драйзеровские любовные были сочинялись специально для целевой аудитории глянцевого журнала Cosmopolitan (где они публиковались в 1929 году), тем не менее они не лишены интеллектуально-философской составляющей. Все-таки от такого титана духа ожидаешь не только альковных откровенностей и безумств, но и оригинальных размышлений о человеческой натуре, об отношениях между полами и о природе любви. С таких размышлений книга начинается, хотя глубиной они, увы, не блещут.
Задавшись риторическим вопросом «…какую сторону жизни ни возьми: будь то коммерция, религия, политика, общественная жизнь, — не любовь ли лежит в ее основе?», Драйзер берет прагматический тон и задумывается, не слишком ли опасно поддаваться романтическим порывам для серьезного человека, настроенного на карьерный рост: «…иной раз мне начинало казаться, что любовь может помешать моему продвижению по жизни и даже загнать в тупик». Однако быстро взвесив все за и против, мастер критического реализма все-таки приходит к выводу, что порывы «тонизируют», «будоражат мысль» и «укрепляют дух», да и вообще без любви не жизнь, а каторга: «…несмотря на все жизненные неурядицы, компромиссы, постыдные поступки, несмотря на упадок сил, несправедливость, неспособность противостоять злу, жизнь казалась не столь тяжкой и жалкой, как без любви — прекрасного, пусть временами и мрачного цветка».
Искренний в своей любовной «мультизадачности» (зачем выбирать одну женщину, когда все они настолько прекрасны?), Драйзер стоически решает, что бессмысленно противиться собственной натуре и влекущему тебя в пучину наслаждений потоку жизни: «Какую бы цель, благородную или дурную, мы ни преследовали, пользы она нам не принесет, если не будет соответствовать нашему нраву. Как бы ни сочувствовал Аглае, я отдавал себе отчет в том, что по природе своей не склонен к постоянству, не могу подолгу испытывать чувство к одной и той же женщине». В своем восприятии любимых женщин, ни одна из которых «бывшей» не бывает, Драйзер чем-то немного напоминает своего тезку из XIX века, которого звали Теодором в Европе, где прошла изрядная часть его жизни — Федора Ивановича Тютчева. Одна из тютчевских жен, Эрнестина, дала ему иронично-печальное прозвище Чаровник, однако ни в своих стихах, ни в других свидетельствах Тютчев, при всей неоднозначности его личной жизни, никогда не выглядит таким самовлюбленным и эгоистичным фанфароном, как Драйзер.
Впрочем, иногда даже в ветреном американском Теодоре просыпается если не совесть, то смутные сомнения: нет ли в его экстенсивной «полиамории» чего-то не то чтобы аморального, но вредного и разрушительного для его же собственной души? Но они быстро развеиваются при виде очередного хорошенького личика: «Я считал для себя совершенно неприемлемым оставаться безучастным к заигрыванию представительниц прекрасного пола, тем более если они молоды, умны, красивы, соответствуют моим вкусам и запросам. Разумеется, сторонник реализма и натурализма Драйзер далек от того, чтобы употреблять старорежимное тютчевское слово «душа», разве что в составе идиомы «душа в душу». Например, в описании нежной дружбы с семьей первой героини книги — дочери богатого русского эмигранта: «…у Мартыновых я прожил больше года. И за это время с ними, можно сказать, сроднился. Несмотря на свое недавнее противодействие, вызванное скорее всего пустыми и несбывшимися мечтами, я прожил со своими хозяевами всю зиму душа в душу».
Посвященный Аглае Мартыновой кусок — самый длинный из трех этюдов и, пожалуй, самый колоритный в чисто литературном смысле, с легким привкусом достоевщины, скажем, в таком портрете: «…однажды вечером, в конце ноября, в студии одного венгерского художника собрались гости; был среди них некий Савич Мартынов, русский по рождению, издатель, певец, поэт, litterateur, переводчик русских и немецких пьес на английский для британских и американских театров. И пьяница. А еще, как я вскоре обнаружил, человек диковатый, резкий, неуравновешенный, при этом незаурядный и очень обаятельный. <…> Да и внешне был Мартынов весьма примечателен: свирепые вздернутые усы, взлохмаченные волосы, — я был заинтригован его внешностью; заинтригован и околдован».
Достоевщина крепчает, когда к экстравагантному имени «Савич» (возможно, Драйзер просто не знал, что такое отчество) добавляются и другие русские фамилии: «— Послушай, Аглая, давай-ка, перед тем как идти в церковь, помузицируем! Бриллов, сначала спойте, а уж потом будете пить! Знаю я вас! Ну а вы, Фердыщенко, поиграйте нам после Бриллова и Аглаи!» Жалко, что такой удивительный мужской типаж, как Теодор Драйзер, опоздал родиться и не попался на глаза Федору Михайловичу с его сатирическим чутьем на лицемерных и хвастливых фарисеев, а то вполне мог бы занять почетное место в галерее упоительных трагикомических персонажей вроде Фомы Опискина.